«Любимый мой город согреет меня…». Год назад из жизни ушел Евгений Карасев

12.02.2020, 09:40

Довольно давно я убедился, что хорошую книгу нельзя пересказать – можно лишь передать свое впечатление о ней. Журналистская практика приучила и к человеку относиться как к книге: доверять лишь своему впечатлению, а не чужим рассказам о нем. В отношении к пишущему эти правила не складываются, а врастают одно в другое: и человека познаешь через написанную им книгу, а еще более – книгу через человека.

Два зэка

Меня, признаться, поначалу не привлекала поэзия бывшего вора-карманника. Своеобразная лирика блатных с ее надрывным и псевдопокаянным пафосом мне была отчасти знакома, и возможность появления в этой среде настоящего поэта представлялась невероятной. Потому, и зная о существовании поэта Евгения Карасева, я не спешил знакомиться с его стихами. Сделать шаг в его сторону меня побудил, как ни странно, Александр Солженицын.

В сентябре 1996 года я сопровождал нобелевского лауреата в его поездке по Тверской области. Последним ее пунктом была Тверь, где и произошла короткая, буквально минутная встреча двух бывших зэков. Я не помню всего сказанного Карасевым в его выступлении перед признанным классиком, но реакция самого Исаича, с которого я тогда не спускал глаз, меня поразила. Он прямо-таки встрепенулся, вперив взгляд в выступающего, что случалось с ним всякий раз, когда кто-то говорил при нем настоящие, выношенные жизнью слова.

Вскоре я убедился, что в стихах Евгения Карасева все слова – такие. И к «блатной лирике» они никакого отношения не имеют. Это поэт, ни на кого не похожий, но тем не менее органично связанный с традициями классической русской поэзии.

Солженицын запомнил Карасева. Возможно, успел познакомиться и с его стихами, поскольку его живо интересовали все пересечения с его собственным жизненным опытом.

Кстати говоря, у этих очень разных людей была одна общая убежденность. Солженицын не раз говорил и писал, что всем в своей жизни он обязан тюрьме: не испив этой горькой чаши, он в лучшем случае стал бы средним советским писателем. Карасеву сказать то же самое было гораздо труднее: он не был идейным борцом с режимом и по тюремной дорожке пошел, угодив еще подростком в компанию уголовников. Тем не менее, когда при одной из последних наших встреч я спросил, что же сделало его поэтом, он, не раздумывая, ответил: «Судьба».

Родина поэта

Но был, безусловно, еще и дар, и та внутренняя цельность, что позволила сохранить собственное «я» в условиях, при которых человеческая личность буквально стиралась в порошок, превращаясь в бездумную и безвольную частицу уголовного мира. В этом отношении судьбу Евгения Карасева можно считать абсолютно уникальной. Он сохранил себя там, где для этого не было, казалось, ни единого шанса.

Этим спасением он обязан памяти – о матери, о родном Затьмачье, о Белой Троице, о деревенской бабушке. Это видно по его стихам, совершенно лишенным сентиментальной слезливости, скорее жестким, но в какой-то момент буквально пробивающим душу обнаженной болью. Так он и назвал одно из программных, несмотря на краткость, своих стихотворений – «Глубокая боль».

Мои стихи у многих вызывают
чувство протеста:
ни слова о Родине – лагеря, жулье.
Но если вчитаться – в подтексте
они все про нее.

Как-то странно называть Евгения Карасева тверским патриотом – уж очень чужд он был всякого показного, напыщенного слова. Да и масштаб его, конечно же, не городской, не региональный, а общерусский, а в чем-то самом главном и общечеловеческий. Но в том, что Тверь он любил, сомневаться не приходится. В его стихах немало примет городского пейзажа – здесь и Волга, и Тьмака, и даже почти исчезнувшая Лазурь. Это в ее камышах бомжи съели заблудшую собаку, подарив тем самым поэту сюжет одного из лучших его стихотворений, увидевшего свет на страницах журнала «Новый мир», где Карасева печатали особенно охотно.

Второй, а может, и главной его малой родиной после Затьмачья стала Трехсвятская улица, на которой в последние годы Карасева можно было увидеть едва ли не каждый день. Благодаря ему тверской Арбат, привычными фигурами на котором давно уже стали уличные музыканты и художники, стал еще и самой поэтической, и самой философской улицей в нашем городе.

Поначалу он находил себе место на одной из скамеек, где к нему мог подсесть любой желающий поговорить на вечные темы. В холодные дни его легче всего можно было найти в известной всем старожилам булочной. Там за столиком с чашечкой чая он просиживал часами, собирая вокруг себя городских чудиков, толкующих о поэзии, искусстве вообще, изредка – о политике, считающейся здесь самым пустым делом.

Я тоже любил приходить сюда, последние годы – с женой, почти сразу влюбившейся в Карасева и его стихи. Нам казалось, что он был рад всякому нашему появлению, охотно читал свои стихи, перемежая их сочными подробностями своей незаурядной биографии. Жаль, что я ни разу не догадался включить диктофон: как-то не думалось, что эти разговоры скоро станут историей.

О свободе

Незадолго до его последнего Нового года мы нашли Карасева в кафе «Али Баба»: булочную к тому времени успели закрыть. Он был серьезно болен, но разговор на эту тему не поддержал. «Могут ли быть хорошими стихи ни о чем?» – спросил я его, приведя в качестве примера заведомо бессмысленную аллитерацию, сочиненную мной в далекой юности. «Конечно, – ответил он. – Но ты ведь таких не писал?» – «Не писал».

Через месяц с небольшим его не стало. И прежде любимая мной Трехсвятская словно лишилась души. Одну часть «карасевской» булочной заняло заведение для любителей вьетнамской кухни, в другой разместилось небольшое кафе, перед входом в которое появилась игривая надпись: «Место для внезапного поцелуя». Разбрелись неведомо куда знакомые чудики – ни тебе поэзии, ни тебе философии.

И теперь, спустя ровно год после смерти самого оригинального и талантливого тверского поэта, я задумываюсь о смысле его последнего парадокса и вспоминаю, что я, вообще-то, спрашивал его о свободе словесного творчества, точнее о границах этой свободы. Для человека, двадцать лет не имевшего даже самой элементарной свободы, не может быть ничего дороже ее. И он ясно ответил мне, что никаких внешне устанавливаемых границ для творческой свободы не может быть. Есть только выбор самого творца, который ответственен перед самим собой и своим даром. И он, поэт Евгений Карасев, свой выбор сделал.

Нет сомнений в том, что о нем, как о поэте и человеке, еще будут вспоминать и писать многие. Кто-нибудь и диссертацию напишет, благо материал богатейший. А вот уверенности в том, что город, с которым он сросся душой, воздаст должное своему «блудному сыну», каковым он сам себя считал, нет. Слишком много равнодушия и пустой расчетливости в нашей нынешней жизни. И все же хочется верить, что оправдаются когда-нибудь строки из его «Песни о Твери»:

И в голод, и в холод, ни в чем не виня,
Любимый мой город согреет меня…

Сергей ГЛУШКОВ

256 0
Лента новостей
Прокрутить вверх